Мириам Залманович: Тест Сегаля Мириам Залманович: Тест Сегаля
Загружается...
Вы здесь:  Главная  >  Авторские колонки  >  Авторская колонка Мириам Залманович  >  Данная статья

Мириам Залманович: Тест Сегаля

02/01/2019

«Вы Сегаля знаете?» — вкрадчиво спрашивал Марк Аркадьевич новых обитателей восьмиместной больничной палаты и доверительным шепотом добавлял «Мне кажется я Вас где-то видел. Может у Сегаля?». Вопрос был не таким уж простым как казался и Аркадьевич искренне радовался, что ещё в опасные застойные годы нашёл столь удачную формулировку. В случае положительной реакции собеседника или, хотя бы, некоторой его заинтересованности, дальнейшее развитие беседы выглядело как распутывание длинной цепочки еврейских имен и фамилий, которая рано или поздно приводила к общим знакомым, а то и родственникам. Найдя связующее звено Марк Аркадьевич осмелевал и задавал тот сакраментальный вопрос, ради которого, собственно, и затевалась вся эта идентификационная кутерьма: «Ду бист аид?». Он специально выговаривал это чужое «Ду» вместо с детства привычного «Ды», чтобы высокомерные прибалтийские евреи не вычислили в нём чужака. Разный у них идиш и привычки с детства разные, даже фаршированную рыбу мамы иначе готовили, ну да на чужой сторонушке рад своей воронушке. Положительный ответ Марк считал большой удачей, сулившей продолжение более свойской беседы в больничном парке.

В палате Марк был старожилом, уже полтора месяца маялся от безделья, прикрывшись каким-то хитрым диагнозом, суть которого вроде понял, симптомы выучил, а вот название на смятой бумажке держал в больничном халате. Разработкой диагноза и наблюдением за «больным» занималась лично главврач инфекционного отделения большой больницы республиканского значения. «Скажи спасибо, что моя Инга инфикционным заведует, а не гинекологическим» ржал многолетний марков подельник Алик, снаряжая Марка на больничный отдых, честно заслуженный незаконным промыслом. «Не санаторий конечно, но ведь и не тюряга» продолжал он, растопырив пальцы урковским веером и преувеличенно косолапя прохаживаясь по гостинной приятеля.  Марк, тихо матерясь, собирал тапочки-бритву-пару книг. «Да сплюнь три раза, много ты об этом знаешь, тоже мне, ровный пацан нашёлся. Присядь уже, не мелькай. Чай не в первый раз, выкрутимся. Да и времена уже не те, чтоб честных коммерсантов за профит брать», урезонивал Марк Алика, который за бравадой скрывал вполне оправданное беспокойство. 

Они познакомились, ещё лет десять назад, в самом начале восьмидесятых, когда Алик был начальником цеха на рижской ювелирной фабрике, а Марк Аркадьевич заведовал комиссионкой. С самого начала так уж они удачно сработались, что и Марик был доволен и у Алика кооперативная квартирка за пару лет чудом завелась и на большую разменялась, семья приростала жигулями и всякими импортными радостями. Понятно, что не с докторской зарплаты Инги такое счастье валило, и строгая врачиха мужа за находчивость уважала. К тому же взял её в свое время Алик с довеском, сыном-подростком, который немало ему крови попортил и до сих пор, уже взрослый, сидел на шее.

Алик парня не понимал, что на учебе ленился – ладно, сам таким же был, но вот что от армии откосил и целыми днями лоботрясничал его раздражало. Пытался он было пасынка к делу пристроить, к себе на фабрику, да какое там – тот ему с вызовом отвечал: «А мне не надо, у меня итак всё есть» и нагло взирал с высоты своего роста. Рост парню от родного папаши достался молодецкий, все метр восемьдесят шесть, и он здорово возвышался над коренастым, но не высоким Аликом. И то правда, всего парню хватало – вечно лучшие куски с материнского стола стаскивал. По иронии судьбы, он был единственным наследником Аликовой фамилии Рапопорт. Ещё в отрочестве парень развлекался тем, что демонстративно разглядывая себя в зеркале, изрекал что-то вроде: «Да блин, Рапопорт, нах! Весь класс ржёт. Не могли меня Сальниковым оставить?! Нет, неймётся им, в Рапопорты перекрестили, нах! Если кто думает, что я теперь учиться буду как Рапопорт, а потом шахер-махер всякий крутить, то вот вам от Сальниковых» — и протягивал зеркалу выразительную дулю.

Белобрысый Рапопорт, чистокровно русский, крещенный в детстве бабкой в православие, считал что очень отдолжил чернявенького отчима ношением его фамилии и за это вся рапопортовская добыча положена ему безусловно и пожизненно. Алик с таким положением дел был категорически не согласен, пытался увещевать жену своим послевоенным детством и началом работы в пятнадцать лет на машиностроительном заводе, но понимания добиться не смог. Между тем, приструнить вконец обнаглевшего «наследничка» могла только она. Если Алик пытался делать это сам, «мальчик» бежал с жалобами к маме, та строго поджимала губы и начинала разговаривать с мужем тем тоном, которым обычно ставила на место сестричек в своём отделении. Дуться она могла днями и неделями, еду подавая лишь себе и сыну, до тела не допуская и разговаривая отрывистыми приказательными фразами. Снизойдя до объяснения она втолковывала мужу, что не позволит морочить ребенку голову, что ему этот сын вобще не родной и нечего навязывать мальчику свои старорежимные понятия.

Так у них всегда получалось – отпрыск качал права как сын, а как доходило до обязанностей прикидывался несчастной сироткой и шмыгая носом тыкался мамке в плечо, наклоняясь с высоты своего жирафьего роста. В такие дни, как черт из табакерки откуда-то возникала тёща, и пилили они с женой Алика вдвоем, «ребенок» же ходил с видом мученика, придерживаясь то за желудок, то за сердце, и аки Мцыри «знаком пищу отвергал». Выглядели эти спектакли столь непотребно, что Алик каждый раз зарекался хоть слово сказать этому великовозрастному клещу. Он бы давно оставил этот скупой на любовь дом, если бы не дочка.

Светланка была их общим с Ингой ребёнком, чудом не абортированым в 1980-ом, мишуткой, как называл её папа в честь олимпийского символа. Найдя себя в интересном положении накануне повышения в завотделения, Инга и думать не собиралась о продолжении беременности. Сама всё решила, с мамашей по телефону пошуршала и о запланированоми аборте рассказала буднично, как будто зуб собиралась вырвать. Тогда же Алик узнал, что и аборт этот от него не первый, и что «с его кобелиной натурой только давай, а потом чистись», и что дело, вобщем-то житейское, просто в этот раз срок побольше, поэтому придется несколько дней в больнице провести. Унижался он тогда перед женой не один вечер, упрашивал оставить ребенка, на коленях стоял впервые в жизни, и плакал перед женщиной впервые, но она была непреклонна и доводы были самые разные от «не вовремя сейчас», до «успеется ещё», через «должность упущу; итак квартира маленькая; с животом буду как раз к зиме — ни в дублёнку ни в пальто не влезу».

Последний такой разговор Алик запомнил на всю жизнь, потому что именно тот день считал Светочкиным Днём Рождения. Слушая женин бред про аборт он с одной стороны укрепился во мнении, что бежать надо из этого дурдома, от этой самовлюбленной тетки и её сыночка-трутня, из квартиры, в которой даже комнатные растения не выживают. С другой стороны, умом сорокалетнего мужчины давно и сознательно выхотевшего ребёнка, он жалел нерожденный плод своих чресел и сама возможность убийства этого беззащитного создания казалась ему вопиющим злом.

Его детство прошло среди сирот, в семье, все ветви которой были отрублены войной. Рождение ребенка тогда ощущалось однозначно – ну вот, будем жить. А соседский дед, когда рождался малыш, говорил молодым родителям: «Слава Б-гу, радость-то какая. А трудностей не бойтесь, В-вышней всегда со своей ложкой дитё посылает, прокормитесь». Если же младенец рождался у своих, у евреев, он со слезами в глазах добавлял «Ам Исраэль хай!», то бишь «Жив народ Израиля». Вот это «Ам Исраэль хай» так кольнуло в тот вечер аликово сердце, что выпрямившись и ударив ладонью по столу, он твёрдо сказал: «Оставишь ребёнка – всё для вас сделаю. Не оставишь – развожусь!», а чтоб иллюзий относительно его намерений не осталось — в красках описал супруге как именно будет поделена их двушка. За сим хлопнул дверью и поехал на вокзал – ночевать. Разумеется, на оставленное им поле боя тотчас же была вызвана тёща и тройка (жена, тёща, пасынок) решала судьбу бессловесного человеческого зародыша. Позвонив днём на работу Алику, Инга прокурорским тоном сообщила о том, что ребёнка оставит, но в должность войдёт, работать будет до последнего, нянчить не будет вообще и вся ответственность за этого ребёнка на нём.

С того дня Алик и закрутил все свои гешефты – вспомнил, кому в своё время был нужен, да отказал, кто из полезных людей где рулит, кто ему может пригодиться, перетряхнул записную книжку раз пять и разорвав последнюю страницу на закладки вложил клочки на правильные странички. Он сначала хотел соответственные имена жирно подчеркнуть карандашём, и даже по старой школярской привычке карандаш наслюнявил, но впервые подумал о том, что не все его будущие действия уложаться в пухлые рамки УК СССР, а в случае чего, такие пометки в книжице могут дорого обойтись ему и людям.

На букву К значился телефон Марка Аркадьевича, в скобках – комиссионка. Как-то на толкучке возле Шмерли их познакомил общий знакомый, потом у дрогого знакомого пересеклись в Ассари на шашлыках, потом в Саулкрасты в компании вместе сидели в баньке, тот Алику пробные шары тогда уже закатывал, мол не завалялось ли каких цацек на продажу, не упало ли чего драгметаллического с конвейера ввереного цеха? Марк показался Алику жуковатым, что впрочем для торгаша естественно, но вобщем мужиком приятным.  Дельный, с чувством юмора, чем-то с ним похожий — возрастом, детством и даже внешностью, кареглазый брюнет, с отчётливо наметившимся брюшком. Правда, в отличии от коренастого Алика, Марк был худощав и довольно бледен – такая особенность кожи. Они позже как-то в Сочи вместе отдыхали, так от природы смуглый Алик за неделю стал шоколадным, а Марик лишь сгорел, как варёный краб, облез, и таким ошпареным вернулся, только зря солнечную энергию перевёл.

Из всех знакомых комиссионщиков Алик выбрал Марка за хорошую репутацию – никогда не забывая себя, с партнёров три шкуры Марк не рвал,  не обманывал, и слыл человеком слова. Останавливало то, что болтун Марик изрядный, как бы где чего лишнего не ляпнул, но крепко подумав, Алик пришёл к выводу, что трепясь много и не по делу, действительно серьезных вещей Марк никому не доверял. За жизнь поболтать, анекдотик свеженький, зачастую сальноватый, хохмочки всякие – это да, песенки стройотрядовских времён – пожалуйста, словом — душа компании. Но если в тех же компаниях, кто-то из людей, давно с Марком знакомых, поверял ему душевную тайну – могила, тайну Марк хранил свято. Он может и рассказал бы что дома на кухне, жене, однако таковой у него не было.

Алика это удивляло, мужик вроде видный, но на пирушки Марк всегда являлся без спутницы, и не смотря на бойкость застольниц, уходил тоже один. Впрочем, на собственной шкуре Алик понял, что брак это ярмо, в которое стоит впрягаться если совсем уж иначе не можешь и втайне завидовал Марику – здоровье есть, деньги тоже, бабы любят, чего ещё надо?

«Чего ещё надо» Алик вспоминал, лишь целуя Светланкину макушку. Это был их утренний ритуал, покуситься на который они бы не позволили никому, да никто и не посягал – Инга, как и грозилась, дочку не нянчила, а от Алика после её рождения совсем отдалилась. После вторых родов у неё что-то там по женской линии не заладилось, а в сорок два года и вовсе «возрастное» началось, о чем она гордо сообщила мужу, посоветовав свои кобелиные проблемы решать без её участия. Алик не сильно расстраивался – Светланка давала ему столько любви , девчонской нежности и восхищения, что о большем он и не мечтал, ну а по женской части и на родном заводе помогальщицы всегда находились.

С утра, заплетая Светины волосики, он непременно увенчивал её мышиные хвостики красными шёлковыми ленточками – красный любила дочка, а ничего проще шёлка не позволил бы своей принцессе папа. Дальше следовал традиционный поцелуй в макушку и вот уже девчонский топот оглушал лестничные марши просторной центровой парадной, вызывая недовольный собачий лай в районе первого этажа.

В центр они перебрались через год после Светкиного рожденья. Сперва задвинская двушка чудесным образом превратилась в двушку на Красноармейской, потом приумножилась и стала трёх с половиной комнатной квартирой на Вейденбаума. Фасадный дом, парадный вход, третий этаж – всё как у людей. Тогда же, в зиму Ингиной беременности, к её ногам была брошена песцовая шуба, австрийские сапоги в нарядной коробке, ювелирный гарнитур, французские духи и бонны в валютный магазин. Точнее к ногам Алик бросил только шубу – читал где-то про такой барский жест и хотел задобрить жену, волком смотревшую на него после каждого приступа токсикоза.

Инга тогда не только не наклонилась к ней, но даже не пошевелилась, стояла, гордо подняв голову, светловолосая, строгая – прямо снежная королева. Только бровь вопросительно подняла, а тут ещё сыночек в коридор выглянул и увидев эту сцену презрительно хмыкнул. Алик шубу суетливо подобрал, жене на плечи накинул и с той поры дары ей нёс не с радостью добытчика, а как бы выполняя договор, который заключил с ней, когда та соизволила оставить Светочку.

Инга подарки благосклонно принимала, а сама неимоверно мучилась от сознания того, что все эти цацки – цена её жизни с нелюбимым. Был в её жизни мужчина, врач из их больницы, но он, как и она, был несвободен, а даже если б и развёлся… Правильно Инге мать говорила «На кой тот тебе здался, алиментщик. Никогда он тебя как твой не обеспечит, а любовь любить можно и потихоньку, никто и не заметит».

Алик действительно не замечал и наверно страшно удивился бы, узнав, что у женщины, которую всегда считал фригидной, уже много лет есть любовник, с которым у той полное интимное взаимопонимание. Так или иначе, но в их семье повелось супружеским долгом считать достойное обеспечение всех материальных потребностей, и он старался делать это даже раньше того, как эти потребности возникали. Инга, в свою очередь, супружеский долг видела во внешне пристойном семейном фасаде, а посему заботилась о своей внешности, ночевать приходила исправно и мужу своими душевными потребностями не докучала.

Со временем они друг друга приняли, притерлись , по бытовым вопросом друг друга понимали, особенно крепко не ссорились и жили без потрясений, как брат с сестрой. Инга в благодарность за обеспеченный быт, сослала-таки Рапопорта младшего со двора. Она познакомила мальца с дочкой приятельницы и всё у молодых потихоньку налаживалось на отдельной территории. Правда, хозяйскими обязанностями она по-прежнему манкировала, как и материнскими. Особенной проблемой это не становилось, со Светланкой отец с удовольствием возился сам, а по кружкам разным её репетиторша водила – учителку из сороковой школы наняли, та в свободное от уроков время девочку патронировала. По дому шустро управлялась теща – в отсутствие хозяев она приносилась в центр (по версии Алика – на метле), и бодро шуршала по хозяйству: постирать, погладить, прибрать, на рынке закупиться. Ключи от дома у неё были свои, но поскольку терпеть они с Аликом друг друга не могли, то, по негласной договоренности, старались не сталкиваться. До определенного момента и зятя и тёщу это устраивало, каждый из них признавал безусловную хозяйственную полезность другого и за это его уважал. Помимо хороших подарков на день рождения и именины, которые теща справляла с незапамятных времен, раз в год Алик премировал её путёвкой, которую называл «профсоюзной».

 «Сослал я тёщу по профсоюзной путевке» — шутил он с товарищами. «Что, на три буквы что ли, на БАМ?» зубоскалили мужики, а Алик гордо, шуточно-обиженым тоном отвечал «Зачэм, дарагой, мать жены абижаешь? БАМ – фиг вам. В Сочи мать её… оправил.». Геленджик, Кисловодск, Анапа – лучшие санатории Союза раз в год ублажали бабку по полной программе. Отдохнувшая и вооруженная новыми рецептами, она наваливалась на нетронутое Ингой хозяйство и Алик по вечерам объедался разносолами, нахваливая тещину стряпню. В готовке она ориентировалась именно на него, ну и на Светочку, в которой души не чаяла. Дочь же осуждала за бесхозяйственность, называя ленивой коровой, которая-де только хвостом вертеть умеет, а молока с неё, что с козла. Когда в трудовом порыве теща перевыполняла план настолько, что вечером Алик находил на плите и холодильнике несъедаемые запасы, он приглашал на ужин кого-нибудь из приятелей.

 Самым часто отзывающимся оказался Марик и со временем он стал их постоянным гостем, помогавшим по его же выражению «бороться с урожаем». Как человек одинокий, Марк был скор на подъём и падок на домашнюю пищу, поэтому охотно откликался на приглашения и приходил всегда интеллигентно, принося хозяйке цветы, хозяину коньяк, Светланке заморскую игрушку. Поначалу Инга пыталась заводить светскую беседу, но со временем эти потуги оставила и, поужинав, Алик с Мариком прихватывали коньячок, сигареты, пепельницу и уединялись в той самой половинной, девичьей, комнате на неспешный мужской разговор.

Первые годы, все их разговоры были сугубо деловыми, обсуждать гешефты на работе или по телефону было небезопасно, а дома, да в распологающей обстановке – самое оно. Их с Маркаркадьичем старания после перестройки стали называться «предпринемательской деятельностью», а ещё позже – зубастым словом «бизнес». Прежде же, в ранние восьмидесятые, за такой промысел светила нешуточная статья, и не в журнале Форбс, с видом на океан, а в абсолютно уголовном кодексе, с видом на улицу Маза Матиса.

Советская власть бдительно охраняла свои драгметалы и чужую валюту. Алик, на золоте собаку съевший, до тесного общения с Мариком валюты и не видел, разве что в виде тех самых чеков и боннов в закрытый магазин, которые Инге дарил. Марк же валюту уважал и фанатично коллекционировал, отдавая предпочтения долларам и дойчмаркам. Он копил на Израиль.

Ещё до знакомства с Аликом, разобравшись во всех финансовых возможностях своей «конторки», Марк решил открывать новые горизонты. По его разумению, придуманная им комбинация была беспроигрышной – покупаешь в издательствах много-много вернувшихся неликвидов: газет, журналов и прочей периодики; на бумажной фабрике прихватываешь обрезки и прочие отходы, причем всё это добро берёшь практически за спасибо тамошнему начальнику, потом сдаёшь на пункты приема макуллатуры, да не абы как, а в огромных количествах и как частное лицо. На чеки, выданные приёмщиками за проявленную гражданскую активность, приобретались редкие книги. Кому реализовывать книги тоже было понятно, среди клиентов комиссионки встречались вполне интеллигентные граждане, скромно разбогатевшие умом на том, что тогда называлось экономическими преступлениями. Были и нувориши – фарцовщики и подпольные цеховики,  без страха и совести варившие  джинсу и выдававшие самопал за фирменный товар. И нуворишам и интеллигентам нужны были книги, причем если с первыми было попроще – абы обложки покрасивее, желательно бордовые с золотом, темно-зелёные тоже вполне солидно, вобщем, чтоб интерьер достойно украсили, не пуставать же полкам импортных «стенок», то у вторых душа требовала чего нибудь эдакого, подчас труднодоставаемого или совсем запрещенного. Короче, идея Марку казалась беспроигрышной, да вот беда – не ему первому в голову пришла. Оказалось, что с макулатурно-книжных дел уже давно варилась вся придуманая им цепочка, включая приёмщиков и завмагов букинистических магазинов. В общем, его, Марка, там не стояло.

Хотел было он сунуться во вторсырьевые гешефты, но и из этой хлебной норки высунулся большой шнобель и незлобно, но уверенно сказал «занято». Ещё бы там не было занято, рассуждал Марк, ведь по сравнению с тамошними варками его скромные потуги казались мелким поскрёбыванием по сусекам. Было досадно, ведь там без шума и пыли работала похожая схема: тюки с шерстяными обрезками скупались по 2 копейки у производителей, сдавались по 7 как бы от населения, разницу в 5 копеек с каждого киллограма шнобель клал в карман, зарабатывая в месяц по двадцать врачебных зарплат.

Впрочем, инициативные врачи тоже не страдали – знакомый гинеколог жигули сделал на спиралях, бывших в те времена практически недоступным дефицитом. Оптометристы отоваривали советскую элиту импортными оправами, один «хамелеон» чего стоил! Зубные врачи и просто на золоте сидели. Вобщем всё крутилось и без Марка, а вот новое прятельство с Аликом сулило неплохие девиденты. Систему они наладили похожую на вторсырьевую и букинистическую, дабы не очень рисковать обставляли всё кошерно – официальные закупки, путевые листы, акты, бухгалтерские проводки и т.д. У Алика начала подрастать дача в Дзинтари, а Марк откладывал валюту «на Израиль».

Мечта об Израиле заменила Марку всё то, чего не случилось в его жизни: жену, детей, домашний уют. Он последними словами ругал себя за то, что десять лет назад не поднялся с волной семидесятых и не уехал. Сестра с мужем и двумя племянниками, жившие в Витебске, тогда перебрались в Хайфу. И его звали, даже в Ригу приезжали на семейный совет. Марк, тогда окрыленный мишурой первых фарцовых подвигов, только смеялся – мол, что я там делать-то буду, с образованием торгового техникума? С евреями торговаться? Нет уж, спасибо, нас и здесь неплохо кормят. Вот подзаработаю, женюсь, годика через три подъеду.

И подъехал бы, наверное, только через два года граница накрылась очередным железным занавесом и на то, откроется ли ещё и когда — даже прогнозы строить было тяжело. Родители тогда уехали вместе с сестрой, причем уехали нехорошо – сильно Марк поругался с отцом на почве своего неотъезда. Мама без своего Марички ехать не хотела, а отцу хоть разорвись между женой, дочкой с внуками, и сыном, который итак отрезаный ломоть — за тридевятьземель в своей Риге. Накануне отъезда они с отцом всёже помирились, но прощались в Шереметьево довольно сухо: с мамой, сестрой, племяшками и даже сестреным мужем вместе погуляли на отвальных посиделках и в аэропорту плакали-целовались-обнимались. Отец всё это время вёл себя как-то отстранённо, может что-то предчувствовал. Так или иначе, через полгода после отъезда, любуясь закатом на лоджии хайфской квартиры он аккуратно снял очки, отложил газету, ещё раз глянул на закат и в одно мгновенье умер. Жена заходила чаю подать, но видя его безмятежную улыбку решила, что тот дремлет и беспокоить не стала, только дочка, забежав вечером, после ульпана, поняла потерю.

Марк не смог даже похоронить отца, ведь если бы и сжалилась советская власть, проявив визой неслыханную щедрость, пока бы он всё оформлял, папу, по иудейскому обычаю, уже давно похоронили бы. Десять лет спустя, племянника Марка призвали в армию и это событие окончательно добило несостоявшегося репатрианта. Алик пытался тогда друга урезонить, втолковывал, что в ЦАХАЛ такого перестарка всё равно не взяли бы, и советской армии он долг мужества отдал по полной программе, и что армия везде дело тёмное, по Праге можно было бы понять. Но Марк в это время сидел в его коморке только физическим телом, мысленно же давно обитал на других берегах.

Израиль был для него и смыслом и целью. Он читал все доступные самиздатовские брошюрки, которые только мог достать, от сионистских до религиозных, пока один раз не наткнулся на Песнь Песней. Это было дореволюционное издание Псалмов Давида, роскошно оформленное и прекрасно сохранившееся. Книгу принёс знакомый фарцовщик из тех, с кем дела решались в «конторке».

 «Конторкой» Марк Аркадьевич называл свой кабинет, находившийся в глубине его комиссионки. Кабинет скорее напоминал сокровищницу небольшого областного музея, ну, на худой конец – склад мадам Коробочки. Довольно темное помещение метров двадцати,  с окнами во двор-колодец, изрядно заваленное всяческим добром, которому не судьба была появиться на прилавке. На случай недружелюбного вторжения ОБХСС, квитанции на этот товар Марк лично заполнял каждый день, мол, вот, только что принесли, выставить в торговый зал не успели. На самом деле, каждая из этих вещей ждала своего покупателя, который заранее сделал Марку заказ, ну или которому могла, по разумению Марка, понравится.

Там же товарищ директор встречался со «своими» покупателями и с особыми продавцами, теми, кто при его посредничестве поставлял ко дворам советских господ всякие дефициты. Один из них, давно знакомый фарцовщик и притащил на продажу книгу Псалмов, содрав за неё с Марка три шкуры. «Не скупись, Аркадьич» — увещевал барыга, «любой из ТВОИХ за эту книженцию прилично выложится. Она ж дореволюционная, вон, гляди, Вена 1897 год и шрифт такой заковыристый. Я вобще думаю, может это ваша библия, тогда она ещё дороже должна катить, как наши иконы». И уж так торгового Остапа понесло, что Марк посчитал за благо теологический диспут прервать и отсчитать запрошенную сумму. Положа руку на сердце, он тоже не знал реальной цены такой книги, да и что это за книга представлял весьма туманно, по детским воспоминаниям.

Было понятно, что это не «библия», как выразился давишний собеседник, ибо то, что еврейская Библия называется Торой Марк знал абсолютно точно. Он также знал, что такое Талмуд — это была толстенная книга, лежавшая на столе в подвальной лачуге рэб Арона, которого Марик часто навещал после школьных уроков. В детстве Марик в еврейский вопрос не углублялся и теперь об этом жалел. А ведь сколько раз рэб Арон предлагал ему, мальчишке, подольше посидеть в его подвальчике за книгой и увещевал за то, что тот носится с местными пацанами, как шойгец. Даже его маму пытался агитировать, говорил, что «у мальтчика аидыше коп, немного усердия и с него будет такая польза, что мама сможет им гордится и, шоб не сглазить, любой состоятельный человек посчитает за удовольствие отдать за такого хухема  дочь». И мама, когда скандалом, когда лаской, когда липким леденцом, усаживала ребёнка за книги. Особенного интереса к наукам Марик не испытывал, дома учился чтобы мама была довольно, а иногда и не учился вовсе, а так сидел за открытой книгой и мечтал.

У рэб Арона было интересней, тот часто собирал в своей конурке сразу нескольких учеников, ребят разного возраста. Он говорил, что до войны в ешивах все мальчики так учились, вместе за книгами сидели, вместе молились, вместе обсуждали сложные вопросы. Там-то Марик впервые и услышал это название «Песнь песней» — старшие парни обсуждали одну из глав книги Псалмов. Он тогда спросил было, что это за глава, но парни его, воробьёнка, только щелкнули по носу, мол мал ещё на эту тему рассуждать. А потом старый Арон умер, хоронили его всем выжившим еврейским Витебском. На этом марикова религиозная учёба и кончилась.  Вроде бы кто-то из старших парней перенял эстафету рэб Арона и продолжил обучать ребят у себя на дому, но Марик к нему не ходил. Он считал себя недостойным древних знаний, ибо сразу после смерти учителя совершил то, что считал предательством. Точнее как раз не совершил, и это бездействие не мог себе простить.

Их скромный домишка стоял на краю городка, у одного из выездов. Разбитая земляная дорога проходила подле него, а в метрах десяти изгибалась, отчего в непогоду комья грязи из-под колёс тяжелых машин ляпали в окна. К радости мариковой мамы, большие машины проезжали там нечасто, но в тот злополучный день машина случилась именно такая.

Дело было хмурым осенним днём, через неделю после смерти рэб Арона. Его подвальную конурку отдали новому дворнику, а тот пожелал избавиться от жидовского духа. Для начала доложил куда надо, что на вверенной ему жилплощади раньше творилось не иначе как что-то антисоветское, чему подтверждением нерусские книги. О культовых предметах из серебра доброхот сообщать не стал, здраво рассудив, что в Виннице такое добро без хлопот обменяет у местных жидов на что-нибудь путное. Книги же свалил на старую простынь и от греха подальше вытащил в дровяной сарай. Бдительные органы отреагировали оперативно, дворника за бдительность поблагодарили, а книги забросили в бортовик и отправили с прочим мусором.

Дорога была по-осеннему размытой, и на заветном повороте машину подбросило. Марик в тот момент как раз сидел у окошка, подперев кулаками подбородок и скучал – скарлатина не пускала на улицу, а дома развлечений было мало, мелкая зануда-сестра не в счёт. В тот момент, когда очередной жирный ком дорожной грязи полетел из под колёс старенького грузовика прямо в их окно, Марк увидел то,  что не смог забыть и много лет спустя. Подпрыгнув, грузовик лишился маленького шпингалета, задвижки, на которой как оказалось держался задний борт. Борт упал, отчего Марику показалось, что машина стала похожа на грязное чудовище, раззинувшее пасть. И не успел ребёнок дофантазировать страшные жёлтые зубы, как из машинной пасти вывалилось то, что лежало в самом конце, прямо у заднего борта. Это были какие-то книги. Вслед за ними посыпалась было щепа, лежавшая дальше, но тут машина затормозила. Вышедший шофер сплюнул длинную табачную слюну, недобро выругался, пнул рассыпанное по дороге, потом колесо своей машины и большой земляной ком, за тем также, носком сапога, поковырял дорожную грязь, вероятно в поисках того самого шпингалета. Не найдя, ещё раз выругался, сплюнул, пнул колесо и забрался в кабину, газанув черным облаком.

Всё это выглядело довольно потешно, особенно для ребёнка, мало ведавшего других развлечений. Нахохотавшись, Марик не на шутку разозлился на свою дурацкую скарлатину и вечно хлопочущую мать, которая как назло была дома, что не позволяло ему даже подумать о том, чтобы выскочить на улицу. А выскочить ох, как хотелось! Кто знает, какие ещё сокровища растерял это грузовик, ведь там, в грязи могло найтись что-то крайне необходимое в мальчишечьем хозяйстве.

Только два дня спустя Марик смог ускользнуть от замешкавшейся матери и, выскочив на дорогу, рассмотреть возможную добычу. За это время машин там не проезжало, что оставляло некоторые надежды на её сохранность, но шли дожди, да и телеги несколько раз в день проходили. Немногочисленные метры Марик перемахнул одним прыжком и минуту спустя уже ковырялся в дорожной грязи. Только сейчас он понял, над чем, как дурак смеялся пару дней назад – в осенней жиже валялись бесценные книги рэб Арона.

Некоторые из них, что отлетели на обочину, ещё можно было спасти, но помятую настоятельную мамину просьбу он не решился. Ещё во времена их занятий со старым Ароном мама попросила и даже взяла обещание, что Марк никогда не принесёт домой «те» книги, на улицу с ними не покажется, и в школу, не дай Б-г, не возьмёт, в общем, не вынесет за пределы аронова жилища. Там, в тесном и тёмном полуподвале при свете керосинки была еврейская жизнь, а вокруг, при свете дня – советская.

Привнести атрибутику еврейской жизни в советскую  означало неминуемо навлечь на себя и близких беду. Какую именно беду Марик знал не точно, но что папу выгонят с работы и всю их семью пошлют туда, откуда не возвращаются – это мама объяснила ясно. Там, на осенней дороге вспомнилась ему и история про мамину сестру, тётю Дору, которую он никогда не видел и не увидит, потому что той посчастливилось через польские фильтрационные лагеря прибиться к эмигрантам и сделав весьма значительный круг, всё же добраться до Палестины, которая за время её мытарств стала Израилем. Мама раз в год, в день рождения Доры, плакала о родной кровинушке, которая после того, как в войну убили их родителей, осталась у неё одна на всей земле. А своё рождение она и вовсе не отмечала, говоря, что Б-г даст, встретится в Израиле с сестрой и вот тогда за все годы наотмечается.

Крутя в руках растерзанные книги, Марик почему-то думал тогда о том, что если принесёт их домой и их найдут, то всю семью засудят, а мама уже никогда не обнимет свою Дору. Положить их обратно, на дорогу, требовало невероятных физических усилий. В одну из книг, ту по которой ему доводилось учиться, руки вцепились намертво, бросить её Марк бы не смог, а положить – не гнулась спина. Он поцеловал книгу, как делал это в конце их с рэб Ароном уроков, нагнувшись положил на обочину и в туже минуту в придорожную грязь рухнул сам.

Он не слышал, как с воплями выскочила из дома мама и заламывая руки побежала к нему, не видел отца, молчаливо поднявшего его на руки и отнесшего в дом. Позже родители ему рассказали, что несколько дней он был в бреду и они боялись, что он не выживет. А сестра по секрету добавила, что русский доктор ещё в первый день сказал маме «медицина бессильна. Молитесь» и мама по нескольку раз в день сидя у его кровати что-то тихонько бубнила. Придя в себя, Марк первым делом сполз с кровати и подошёл к окну, на дороге ещё угадывались прямоугольники книг. Обернувшись он увидел мать, она отрицательно качала головой, а в глазах было столько мольбы, боли и слёз, что он никогда не посмел бы переступить через такой взгляд.

Каждый день он подходил к окну, хотя чувствовал себя при этом отвратительно. Он себе такое наказание придумал – каждый день убеждаться в своём предательстве, а в том что это было именно оно парень не сомневался. К счастью, зима в том году началась раньше обычного, и обочину вскоре припорошило снегом, скрыв следы Маркова преступления. О продолжении еврейской учёбы не могло быть и речи – Марк не представлял, что руками, похоронившими Книгу может осквернить другие Книги. Так или иначе, но при нём осталась только советская школа с её утверждёнными МинПросом учебниками и следующая еврейская книга попала к нему в руки в очень взрослом возрасте.

»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»

Помятуя о том, что святые книги и всё, что с ними связано, требуют особой деликатности, Марк Аркадьевич едва отделавшись от барыги, обернул Книгу в газету и лишь после этого погрузил в кожаный порфель, предварительно вынув из него дежурную бутылку коньяка «на презент». Оставив хозяйство на заместителя, Марк прямо в середине рабочего дня понесся домой, рассматривать необычную добычу.

По дороге он думал о том, что сто лет уже не вспоминал ни ту «книжную» историю, ни своё витебское детство. Еврейство лишь иногда давало о себе знать разудалой кабацкой Хаванагилой и чьим-нибудь заговорческим тостом «за нас с нами и … с ними». Гуляли-то обычно еврейской компанией, все эти стоматологи-оптометристы-ювелиры-букинисты были связаны общими «делами», друзьями, родственниками. Под коньячок и балычок они традиционно заказывали какую-нибудь еврейскую плясовую, и вместе с русскими женами, обнявшись за плечи, плыли по кругу, через шаг брыкаясь на хасидский манер. В такие вечера «Лидо», «Пие Кристапа» и «Шкафчик» превращались в филиалы Израиля. К концу стандартного кабацкого репертуара, озорных  «Хава Нагила», «Семь сорок», «Ба мир бист ду шейн» и слезливой, под занавес «Аидише мама», компания чувствовала свой еврейский долг выполненным. Выполнять его таким образом было куда спокойнее, чем ставить хупы и обрезать сыновей.

В таких размышлениях Марк пересекал Кировский парк и, услышав идиш, улыбнулся. В этом месте парка мамелошн звучал всегда, скамеечный пятачок у фонтана так и прозвали Тельавивчик. Теперь он имел для Марка вполне прикладное значение – впервые замедлив шаг он принялся разглядывать обитателей пятачка. Он надеялся увидеть еврейского старика, хоть чем-то похожего на рэб Арона. Марк непременно пригласил бы его к себе (не на улице же открывать портфель) и показал ему трофей, а дед сказал бы ему чего-нибудь мудрое и, наверно, даже погладил бы по голове. У мальчика, рожденного после войны, своего дедушки не было, у его друзей по витебскому детству дедов не было также, но у них всех был рэб Арон, внуки которого погибли с дедами этих мальчишек.

Выжили только эвакуированные и те, кто воевал. Арон воевал. Сын его умер от туберкулёза ещё до войны, оставив невестку с тремя внуками, а перед смертью строго наказал той заботиться о малых и о вдовом свёкре. Две дочки Арона были благополучно замужем, нянчили детей.

В первые же дни войны Арон крепко думал, как ему правильней поступить – остаться при сиротах, или пойти на войну вместо сына. Решил – на войну. Над ним в военкомате посмеялись, посоветовали на печи сидеть, но он воспользовался неразбирихой, пусть не совсем честно, но своего добился. Арон был уверен, что остальных эвакуируют и считал что не пристало ему, вполне ещё здоровому человеку на юга кататься. Одно его заботило – как он будет трефное кушать и разрешат ли ему товарищи командиры молиться, хоть бы и без миньяна. Об этом он размышлял уже по дороге на фронт и решил так – бульбу и кашу наверняка дадут, большего и не надо, а молиться можно и тайно.

Вскоре стало ясно, что его родню, не относившуюся к партийному начальству и на взятки денег не имевшую, на юга не забрали, оставив фашистам на растерзание. Те и растерзали. Попросил бы Арон у В-вышнего смерти, но грех это, вот и жил по инерции и воевал также. Служба, контузия, госпиталь, медаль – всё как у людей, но после госпиталя «списали».  По возрасту, состоянию здоровья  и тому, что определили последствием контузии – легкой ненормальности. Часами Арон сидел в углу и молился. Молился закрыв глаза, в такт святым словам покачиваясь корпусом – так ему лучше вспоминалось, ведь молитвенника при себе уже не было – сгинул на армейском пути. Но всех этих деталей он никому не объяснял, вот его за контуженного и приняли.

Со временем мирское всё меньше интересовало Арона и к концу войны он был так погружён в свой Святой мир, что в Витебск поехал по той же инерции, по какой вставал по утрам. Возвращение к родному пепелищу страшило его, но погружение в такие бытовые вопросы, как поиск иного места жительства и трудоустройства казалось ему непреодолимым. В Витебске, как он предполагал, еще помнили добросовестного сапожника Арона и Б-г даст, как нибудь сложится. Сложилось вполне сносно – по сапожной части работы после войны было достаточно, а мастеров мало, поэтому место в мастерской нашлось сразу. Правда вместо сгоревшего дома ему выделили квартирку в полуподвале, но зато отдельную, а не коммунальную, и с учениками он там вполне спокойно мог заниматься – в подвал вход был отдельный и топот его визитёров соседям не докучал, даже когда те расходились заполночь.

Бывшие знакомые Арона не узнавали – вместо ушедшего на фронт немолодого но довольно сильного сапожника, в город вернулся древний старец. Борода, которую Арон отпустил ещё в госпитале, уже покрывала седыми кольцами не только щеки и подбородок, но, сползая по шее,  довольно уверенно защищала тощую ключицу своего хозяина, внешне накидывая тому лет двадцать. Взгляд, ранее энергичный, полный заботы о нуждах домочадцев, взгляд отца большого семейства, стал взглядом человека, уже повидавшего всё и не по своей воле застрявшего между этой жизнью и будущей. Движения, бывшие раньше сильными, ловкими и уверенными, стали скупыми и размеренными. Со старых времён при Ароне осталась лишь страстность речи. Но если раньше она требовалась ему для порицания нашкодивших отпрысков, спора с привередливым клиентом, или разговора в мужской компании, то теперь использоавалась лишь в общении с В-вышнем. Люди ароновых эмоций больше не удостаивались.

Единственная комната служила ему и гостинной и спальней, готовил он тоже в ней. Кухня в принципе была, но там он хранил картошку, приносимую учениками, да дрова на зиму. Готовить было намного удобней в комнате – в углу на колченогом столике стоял керогаз и пока на нем варилась нехитрая снедь, та же картошка, хозяин мог не отвлекаться от Книги или от урока. Этот керогаз Марик видел своими глазами, поражаясь его допотопности, почему-то такие были только у стариков, а в их доме, и в домах всех его друзей, были полноценные плиты – в основном дровяные, но большие, настоящие. А тут всего одна конфорка!

«Чему ты удивляешься? Рэб Арон тоже один, вот ему одной конфорки и хватает!» — говорила Марику мама, но этот керогаз не отпускал его внимания. Сколько раз мальчик отвлекался от урока, завороженно разглядывая пламя, которое то подлизывалось к кастрюле синевато-оранжевым языком, то копотно задыхалось. А ведь отвлекаться было некогда – дома ждали школьные задания.

«»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»

Сейчас, проходя по Тельавивчику Кировского парка, Марк Аркадьевич рассматривал его обитателей и прикидывал, у кого из них на закопченной кухне фурычит такой же, как у Арона, керогаз. Ему казалось, что угадав такого человека он и найдёт того, с кем сможет поделиться редкой книгой, кто поможет ему разобрать скрытый в ней смысл, а может и разберёт его жизнь. На скамеечках болтали о своём — о девичьем седовласые еврейские старушки в газовых платочках и только поотдаль, на эстраде, Марк увидел стариков. Двое пожилых евреев карпели над шахматной доской, остальные, обступив их, озадаченно смотрели на доску, то размышляя, то едва сдерживаясь, чтоб не выкрикнуть свой вариант хода. Ни один из них Марку не подходил. Вроде и лица умные, солидные такие деды, у одного на летнем пиджаке даже планки орденские. Головы у всех покрыты, но как бы от солнца, хоть и сидели в тени – у кого кепка, у кого газетный кораблик, никакого намека на ермолку. Эти старики были не похожи на рэб Арона также, как Рига восьмидесятых не была похожа на послевоенный Витебск его детства. Но главное было не в этом – среди них не было седобородого старика, а Марк точно знал, что помочь ему разобраться с сутью книги и всей его жизни может только пожилой еврей с традиционной бородой.

Не найдя искомого человека Марк понял, что стоя на одном месте и вперившись взглядом в шахматную группу он выглядит довольно глупо. Болельщики уже не так следили за игрой, как смотрели на него и когда они встретились взглядом сделали приглашающий жест. Увидев между собой и ими тележку мороженщицы Марк решительно направился к ней, всем своим видом давая понять, что только мороженное и разглядывал. Купил любимое, Синичку, и не потому, что самое дешевое, за 8 копеек, а потому, что считал его самым вкусным.

Продолжив свой путь, Марк удивлялся тому колличеству важных вещей, о которых он ещё сто лет не вспомнил бы, не попадись ему сегодня этот жук с книгой. Тут же и израильская родня на ум пришла и покойный отец, и то, что сестре там должно быть совсем несладко, возраст для работы критический, дочь-подросток со своими выкрутасами, сына в армию забрали и вдовая мать на ней, а он, Марк, здоровый мужик даже денег им подкинуть не может — ну не через сберкассу же перевод оформлять!

В таких размышлениях Марк добрался до дома. Торопливо отперев дверь он зачем-то проделал все те манипуляции, которые обычно предшествовали прослушиванию «вражеских голосов» — дверь на задвижку, окна закрыть и зашторить, из освещения только настольная лампа. Заварил чай, положил туда три традиционные ложечки сахара – он когда-то вымечтал их в полуголодном детстве и теперь чувствовал себя царём каждый раз, когда сластил горячий напиток. Водрузив на стол книгу, он поставил рядом и кружку с чаем, открыл страницу наугад и нырнул. Вынырнул через четыре дня и три ночи. Всё это время он не ел и не спал, лишь иногда выходил в уборную или на кухню, налить ещё крепкого чаю с сахаром.

За эти дни он передумал всю жизнь, понял и причину своего одиночества. Он же ещё маленьким мальчиком был, когда мама ему начала говорить, какой он умничка и красавец и как будет ему хорошая еврейская жена. «Вон уж соседки, у которых дочки растут, облизываются на тебя, что кошка на сметану, все хотели бы такого зятя. Да что там соседки, даже столичная Фридманиха, которая у Ентл дачу снимает – и та заходила. Как бы между делом, за пустяком каким-то, а сама с тебя глаз не сводила. Ты тогда за столом сидел, перышко для учёбы точил. Не помнишь? Конечно, что тебе таких глупостей помнить, их много, даже Фридманих, а ты у нас такой один. Вон, и  рэб Арон тебя называет ды кляйнэ хухэм*, а уж он-то разных ребят видел. Как дай Б-г подрастёшь, найдём тебе подходящий шидух. Богатая, не богатая – это уж как повезёт, главное – чтобы хорошая еврейская девочка. Усвой, май кинд, Хорошая Еврейская Девочка!»

С таким напутствием отправляла она сына в армию и его доводы о том, что в казарме девочек нет, ни хороших ни плохих, ни «наших» ни «не наших» маму не успокаивал, она настаивала на том, что «хичницы» есть везде, особенно там, где такой, не сглазить бы, хороший еврейский мальчик, которого, между прочим, совсем не для того мама в муках рожала, учила и в армию посылала. Так что и в отдаленном гарнизоне, и на границе и в любом другом месте, куда советская власть пошлёт, «мальчику» полагалось влюбиться только в Хорошую Еврейскую Девочку. Ну, в крайнем случае, допускалось, что влюбиться  он может и в какую другую «хичницу», но одно дело – мужская придурь, а другое дело — семья.

С этим же благословлением провожала его момэ на учёбу в далёкую Ригу, рассказывала, что до войны Рига славилась красивыми еврейскими невестами, и в эвакуации она рижских евреек видела – очень славные девочки. Отец, как обычно в таких случаях, только недовольно крякнул и пробурчал традиционное «Хайце, кончай парню голову морочить, ему ещё учиться и учиться, а ты со своими глупостями!», но ход мыслей жены явно одобрял.

Марк был не против пообщаться с европейками, а рижанки для него были почти иностранками. Только он для них был чужаком, студент-голодранец из не пойми какого Витебска, тощий, с выпирающим кадыком и огромными и грустными, как у телёнка,  глазами, в лоснящихся коротковатых брюках, явно до армии купленных, да ещё и перестарок, прошедший армию и ничего кроме неё в молодой жизни не понимавший. К тому же жил Марк не в общаговской вольнице, как остальные иногородние, а на квартире.

При всём своём гордом звучании сей факт означал неусыпный дозор тети Сони, хозяйки квартиры и очень дальней маминой родственницы. Мама списалась с ней, договорилась о плате, а надзорные функции старая дева взяла на себя абсолютно добровольно и с большим энтузиазмом. В случае нарушения Мариком установленного ею же режима, тётя Соня приувеличенно щурясь капала сердечные капли и приговаривала: «Ой и за что же мне такое наказание, никогда жильцов не пускала, а тут связалось с родственничком – и такие муки. Прямо бандит в доме! Этож надо – вчера явился среди ночи, а сегодня с утра смотрит на меня невинным ангелом! И как будто старая дура Соня ничего не слышит или не понимает, с какой такой радости здоровенный лоб болтается ночью. Потом какая-нибудь из этих «радостей» принесёт твоей маме в подоле подарок и кто будет виноват? А виноватой выйдет Соня, потому как Хая Соне ребёнка доверила, а та не доглядела. Мазалтов! А мне на старости нужны эти стрессы и это давление? Опять придётся заказывать межгород!».

Это было штормовое предупреждение. После него полагалось потупить очи, признать вину, пообещать никогда более, поклястся в вечной и бескорыстной любви к престарелой родственнице и быстренько совершить какой-нибудь тимуровский подвиг – починить, прибить, купить, отнести, принести и подать. В противном случае Соня угрозу выполняла, заказывала звонок Хае и в сгущённых красках расказывала той, какого бандита они себе в Витебске вырастили и что он, того гляди кого-нибудь снасилует. И что она, бедная Соня тогда скажет милиции? Ведь он у неё даже без прописки живёт, а прописывать такого бандита она никогда не согласится, хоть своих детей у неё и нет. Потому что лучше государству квартиру оставить, чем такому шойгецу и его девкам, которых он конечно же приведет на следущий день, не дав её телу остыть. А её душа станет мучиться, наблюдая такой разврат в отчем доме из рая, где непременно будет прибывать вместе с душами других скромниц. И вобще, пусть отпрыск едет к ним обратно, на край географии, и делает стрессы и давление своим законным родителям, а не наказывает её за доброту.»

Между тем, доброта приносила Соне неплохие девиденты – семьдесят рублей, которые Хая посылала ей за Марка на дороге не валялись, да и отдавать квартиру государству было глупо, когда родственники предлагали ей за прописку сына неплохое пожизненное содержание. К тому же комнат было две и несколько лет спустя Соня таки-позволила себя уговорить на прописку и право пользования одной из них. Акт человеколюбия обошёлся Марку в три тысячи «отступных» и 120 рэ в месяц.

К тому времени Марк не только научился договариваться с самодуристой тёткой, но и был ей весьма признателен – полученые навыки очень пригодились в фарцовочной практике, которую он сам себе назначил по окончании училища. Разумеется, официально он в это время на мебельном производстве расчитывал нормы допустимых потерь при транспортировке готовой продукции из пункта А в пукт Б, но ещё не поняв он уже почуял, что государственные расходы можно вполне удачно обернуть личными доходами. В свободное от официальной практике время Марк проверял свою интуицию на практике мелких спекуляций. Опыт уговаривания тёти Сони оказался бесценным, после неё любой клиент казался ему семечком, а продажа снега эскимосам – плёвым делом.

Обзаведясь деньгами, приодевшись и уложив непослушные кудри в прическу «рижанин», на что парикмахерша тратила пол-флакона лака сильной фиксации, Марк, к тому времени вполне Аркадьевич, решил заняться личной жизнью – мама всё настойчивее просила внуков, да и фраза, которую когда-то от рэб Арона слышал не давала покоя. «Не хорошо человеку быть одному».

Только где же было найти невесту под мамин заказ, ту самую хорошую еврейскую девочку? Хорошие были, еврейки встречались, и даже «девочки» попадались, но чтоб все три параметра в одном сокровище женского пола – такого он не видел. К тому же для себя он добавил ещё один – молоденькие дурочки его не привлекали, общаться со сверстницами было ему намного интересней. Когда уже не сильно надеясь, встретил свою мечту, её сильно ученый папа категорически запретил дочке встречаться с пришлым «торгашом» — Марк в то время уже работал в комиссионке приёмщиком и ещё говорил с белорусским говорком. Дочка была послушной, да и влюбиться в «торгаша» ещё не успела, а посему отведя глаза представила гостя папе и тот ему всё высказал, в выражениях далёких от тех, что употребляют на учёных советах.

После этого Марк от четвертого параметра отказался и обратил свой взор на юных нимф. Уже расправило кремпленовые крылышки новое поколение прекрасных бабочек-семидесятниц, модненьких и беззаботных. Были среди них и те самые хорошие еврейские девочки, но их поросль искала радости и веселья, а Марикова взрослость была им обузой. Эфирным созданиям задумчивый тридцатилетний мужчина казался не то динозавром, не то морской черепахой, древней и скучной.

Марк своим матримониальным неудачам растраивался не сильно, слихвой компенсируя их амурными похождениями, в коих преуспевал необычайно. В своём бобыльстве мужчина видел лишь один серьезный недостаток – когда наступила отъездная пора, он твёрдо решил, что без жены не поедет. Марк был уверен, что если даже здесь, при всех своих новых возможностях, не смог найти себе пару, то тем более не на что расчитывать там, безъязыкому, с сухой эмигрантской коркой в зубах.

Его откровенно страшила перспектива остаться на чужбине в одиночестве, пусть и рядом с роднёй. Тогда, отбрыкиваясь от отцовских уговоров на отъезд, Марк и сам не понимал, что именно этого боится больше всего. Ему казалось, что не сможет начать всё сначала, после того, как с таким трудом устроился в Риге, что не найдёт себе там работу, не выучит язык. Но то, что больше всего он боится там, на родине предков остаться одиноким, отвергнутым «хорошими еврейскими девушками» он понял только в те дни, когда сидел в полумраке своей квартиры, пробираясь сквозь дореволюционные «ять» к любви и неге Соломоновой песни.

Я сплю, а сердце моё бодрствует

 читал Марк с восхищением и завистью, понимая, что в его жизни всё было наоборот – он бодрствовал с дремлющим сердцем. Чтобы приехав из распахнутого настежь Витебска  преуспеть в чопорной Риге, ему пришлось отказаться от многих добрых душевных качеств, приобретая полезные. Теперь он понимал, что именно такие полезные качества, как недоверие к людям, цинизм, уверенность в могуществе денег – всё это стоит преградой на пути к личному счастью. Вот, в «Песне» люди по виноградникам полуголые бегают и счастливы, не спрашивают, кем папа работает и о скольких комнатах квартира. Вся эта социальная  мишура не отвлекает их от любования настоящим – красотой внутренней и внешней, любви к избраннице и Создателю.

Для счастья иногда достаточно полутемной каморки, сидел бы в ней старый мудрый учитель и потрескивал бы на керогазе луженый-перелуженый чайник. Сидишь ребёнком в такой комнатёнке и мечтаешь о блестящем будущем, в котором у тебя непременно будет свой велосипед, а может быть даже и ламповый телевизор. Вырастаешь и понимаешь, что обманулся – и машина есть и телевизор самой последней модели и холодильник-плита-стиральная машина, а счастье было там, под низким закопчёным потолком у рэб Арона.

Доколе день дышит прохладою,

и убегают тени, возвратись…

Вот только как вернуться туда, откуда так стремился убежать? И надо ли? И за той ли дверью ждёт любовь?

Чем возлюбленный твой лучше других возлюбленных,

о прекраснейшая из женщин? 

читал Марк глазами, а сердце бубнило «и вправду, чем я лучше, чтобы претендовать на такую и родилась ли вообще моя Суламифь?». В таких размышлениях провёл он  те несколько дней своего добровольного затворничества.

 К жизни он вернулся в том ещё виде – измождённое лицо, черые круги под глазами и лихорадочный блеск в них самих. Что делать с вновь открывшимся пониманием жизни он ещё не знал, но точно понимал, что существовать как раньше не хочет.

Выйдя на улицу, Марк инстинктивно прикрылся рукой от слепящего солнца. Город был тёплым и праздничным, радостное возбуждение московской Олимпиады ощущалось и в Риге. Добродушные медведи улыбались с магазинных витрин, окна блестели как юбилейный рубль, Сакту и другие сувенирные магазины заполонили безделушки с пятью олимпийскими кольцами, у киосков и газетных стендов толпились люди – все радовались  новостям об успехах советских спортсменов. Ощущение того, что вот теперь всё будет хорошо, просто витало в воздухе.

А завтра он встретил Её. Просто запутался сердцем в спело-каштановых локонах, да так крепко запутался, что и не распутался потом никогда. Много лет спустя, когда безнадёжность этого романа уже не вызывала сомнений, он думал, что может лучше и не встречать бы её, но положа руку на сердце, совсем на волю не рвался, да и заточение было вполне добровольным, ни перед ЗАГСом, ни перед людьми не закреплённым. Марк и рад бы скрепить, да так получилось, что сокровище его было краденым, и не его вовсе, а мужним.

Всё совпало, как мама желала – Хорошая Еврейская Девочка, ну, не маленькая, тридцати двух лет отроду, но десять из них мужем холеная, а потому довольно наивная и очень свежая. Будучи всего на пару лет младше Марка она казалась моложе на целую жизнь. Даже царское имя Эстер к ней не пристало, все звали Эсей, как в детстве. Казалось, что её время остановилось в те двадцать два, когда из одного еврейского дома её бережно, как хрустальную вазу, передали в другой – дом мужа. Теперь любоваться доченькой, лелеять её, баловать и одевать во всё посылочное могли не только свои родители, но и мужнины.

Всё в жизни молодоженов было правильно: хорошие родители, высшие образования, устроенная родителями квартирка, небольшая, но уютная и своя, несложная работа, приличные друзья,  интересный досуг, поездки по Союзу раз в год – куда душа желает. На их столе не переводился спецпаёк от мамы, в шкафу – кремпленовые модности от свекровьей портнихи, а заграничные родственники с двух сторон посылками с джинсами баловали — настоящий Левис и Врангель!

Свёкор работал по торговой части, снабженцем первых эшелонов, так что дефицитные сокровища с закрытых баз плавно расползались по родственным ему семьям, и Эсенька с её кукольной фигуркой всегда одаривалась первой. Свёкор вообще всю жизнь мечтал о дочке, жена не сподобилась, спасибо, хоть сын привёл. Они с невесткой с первого же года спелись так, что и его жена, и Эсин папа не на шутку ревновали. Такая ситуация радовала лишь маму Эси и вполне устраивала молодого мужа – он рад был разделить с отцом обязанности добытчика.

Муж на несколько лет старше, но по сути такой же мальчик, жизни не знающий, да и где он эту жизнь мог видеть, если родители всячески его от этого ограждали. Хороший мальчик мимо армии закончил политех, после непродолжительного знакомства сделал предложение хорошей девочке, заканчивающей университет, и тепличные детки зажили отдельной тепличкой. Всё в их доме было ладненько – обстановка небедная и со вкусом, умные книги, хорошие пластинки, одного в ней не хватало – детей, очевидно к размножению теплица не располагала. Впрочем, в первые годы это обстоятельство никого особенно не волновало, так уж ребятам нравилось жить в своё удовольствие, и тёща была довольна – нечего единственной доченьке в мамы торопиться и свекровь-професорша в бабушки не рвалась. Лет через пять начали проверяться, но тоже без особого фанатизма, раз придут на приём, два пропустят. Врачи грешили на Эсю, но точной причины так до конца и не выяснили.

Тем летом Эся лёгкой экзотической птичкой влетела в клетку скучной марковой жизни. Поселила в ней новые звуки, запахи, волнения. Залетела небрежно и ненадолго, а задержалась на многие годы. Дивные это были годы, тайные, томные, страстные и неуёмные.

В дневное время Эся числилась Эстер Ароновной в некоем вычислительном центре – ну надо же было куда-то обновы носить. Впрочем, работа была столь непыльная, что цвет лица не портила, разве что интриги коллежек иногда омрачали картину идеального мира. Коллектив был процентов на девяносто дамский, не бабий не дай Б-г, а именно дамский, все сотрудницы – сплошь пристроенные «чьи-то жёны». Рабочие обязанности на службе были столь необременительными, что оставляли немало времени на чашечку кофе в «Луне» или «Вецриге», неспешный обедик в «Риге», и даже на очередь в центральный универмаг. За колбасой девочки из их отдела  не стояли — не для того замуж ходили, зато с удовольствием снисходили до импортного дефицита, нередко выкидываемого на потеху советским труженикам.

Со временем Марк и занял это окошко в рабочем графике Эси, у себя на дому обеспечив ей и кофеёк с пирожным и обед с мороженым и нечто куда как более ценное и дома невиданное – мужскую любовь. По-настоящему каждый из них полюбил в первый раз, а то, что было до этого не считалось. Ну правда, разве же можно было сравнить абсолютно плотские чувства Марка к его пассиям или почти дружескую привязанность Эси к мужу, с абсолютно взрослым чувством мужчины и женщины? Они нескоро сошлись, долго приглядывались друг к другу, Эся боялась довериться, Марк — попрать семейные ценности. Не будучи великим моралистом и не испытывая ранее угрызений совести к соблазненным и брошенным женщинам, теперь он совершенно чётко осознавал степень ответственности перед Эсей, её родителями и даже своей мамой. Перед обманутым мужем Марк не совестился, много он на то нашёл причин, считая соперника инфантильным, балованным жизнью и абсолютно незаслуженно обладающим таким сокровищем, как Эстер.

По собственному разумению, Марк был её достоин куда больше. Конечно, тут он был пристрастен, но любовь с беспристрастностью дружат редко. Вот перед родителями было действительно стыдно – и своей маме не расскажешь, и Эсиным родителям в глаза не посмотришь. Впрочем, шансов пересечься с её родителями было мало – Марк почти никогда не появлялся в городе с Эсей.

Будучи совсем неопытной в таких делах, Эся оказалась тем ещё конспиратором, и как только их общение из под крыши кофеен перешло в альков, с первого же раза расставила точки над и. Это был тяжелый разговор – закутавшись в разметанные и ещё не остывшие простыни, она плакала, по-детски подрагивая плечами. Корила себя, ругала Марка, что-то горячо, но малоубедительно лепетала про позор, бесчестие и казалось вот-вот дойдёт до морального кодекса строителя коммунизма. Марк слушал отстранённо, истома ещё не покинула его тело, а в голове зародилось странное дежавю. Пытаясь понять, где это было, он вспомнил недавно прочитанный в Песне Песней отрывок, где о девичей потере плакала дщерь иерусалимская

«Братья на меня рассердились,

сказали смотреть за виноградниками –

а за своим виноградником

недосмотрела я!»

Между тем, Эся, не получив должного участия распалялась всё больше. Некстати она вспомнила свою хупу, и с садистской подробностью рассказала Марку как было дело.

А дело было так — на следующий день после свадьбы, когда отыграли дежурный мендельсон в ЗАГСе и многолюдную гулянку в ресторане, а дома остались только новоиспечённые супруги и ближайшие родственники, к ним пришёл незнакомый и довольно странный пожилой еврей и два молодых парня. Необычные гости были радушно приняты родителями молодых, спешно уведены на кухню и после коротких приготовлений, прямо в столовой родительской квартиры возник балдахин на четырёх палках, которые держали те два парня и дядья молодых. Молодожёнам предложили на радость родителям и Эсиной бабушке «сделать, как положено и пожениться, как принято». Что «принято» это  у евреев молодожены поняли, а вот куда и зачем положено особенно не вникали, ну раз всех это так порадует, а им не сложно – почему бы и нет.

Новоиспеченный супруг для приличия поартачился, что мол уже не мальчик и могли бы с ним согласовать, да кто его там слушал – отец приобнял и объяснил, что заранее не говорили, чтобы ребята не сболтнули, а то потом хлопот не оберешься, до сих пор за прошлый отъезд родственников их с матерью периодически в «контору» таскают.

Эся потом не поленилась и бабушку о сути обряда расспросила и оказалось, что для них, евреев, эта хупа куда важнее, чем ЗАГС, там сегодня туда расписались, завтра обратно – большое дело, а вот Хупа это на всю жизнь и не только перед людьми, но и перед Б-гом. Бабушка, всегда критиковала всех, и в первую очередь советскую власть и свою дочь, Эсину маму. Тут она тоже ложку дёгтя подмешала, рассказав, что сделали всё не как у людей, невесту даже в микву не сводили. Подумав, она все ж примирительно утвердила, что делать нечего, всё равно все миквы фашисты разрушили, а те, что сохранились – советские под бани приспособили, засыпали или перестроили.

Они в тот день несколько часов проговорили, бабушка рассказывала эмоционально и подробно, как всегда, когда речь шло о «тех временах, когда латвийское масло было настоящим и сливочным, а не этим белым кирпичом с водой». В суете дней их разговор утёк, как колечко в песок юрмальской дюны, а в квартире Марка вдруг некстати пророс.

«Заклинаю вас, девушки Иерусалима,

газелями и дикими ланями:

не будите любовь, не будите,

пока не захочет проснуться!»

Проплакавшись и попричитав о поруганной чести, Эся вдруг очень рационально, по Эстер-Ароновски, объяснила Марку, что всё это ошибка, хотя и очень приятная, что больше этого повториться не должно, ну или не должно повторяться часто. Она, конечно, после всего этого обязательно с мужем разведётся, но пока этого не случилось, он, Марк, как мужчина должен позаботиться о её добром имени и не в коем случае не компрометировать встречами в городе и назойливыми звонками на рабочий телефон.

Эти правила безукоризненно Марком соблюдались, он в детстве реб Ароном и мамой был приучен, что бы получить липкого петушка или тейглах нужно выполнить какие-то условия, маме ли помочь,  оценкой ли хорошей порадовать или выучить благословения из толстой книги реб Арона. Да и позже, налаживая жизнь в чужом городе, он так часто терпел, что терпение стало частью натуры Марка и теперь, по иронии судьбы, немало пособляло в делах альковных. Встречались они с Эсей часто, по три-четыре раза в неделю, горели, плавились и тлели между встречами.

Для Эси он был человеком из другой жизни, иногородней и бедной, но при этом такой интересной. Она уважала его за то, что приехав издалека, он сумел сам, без чьей-либо помощи встать на ноги, это очень выгодно отличало Марка от её мужа, да и любовником он был не в пример супругу. Поражалась она его начитанности и жизненному опыту, удивлялась прекрасному владению идиш, не свойственному её рижским сверстникам и им же не свойственному взгляду на многие жизненные вопросы. Так что гармония была полной, ощущалась и душой и телом, одно обстоятельство не давало ей перерасти в семейную идиллию – как-то не получалось у Эси развестись.

Сначала сомневалась, потом не решалась, потом так всё по накатанной пошло, что и менять вроде было не к чему. Главное, она не знала, как сказать Марку, который бредил детьми, через раз упоминал о племянниках и прочей малолетней родне, как открыть ему свою женскую проблему. Так что угрызения совести её мучили не только перед мужем, но и перед Марком. Она считала, что раз мужу детский вопрос довольно безразличен, а Марку так важен, то пусть уж лучше всё останется как есть.

Да и было-то совсем не плохо, муж обеспечивал тыл, любовник – счастье. К счастью прилагались очаровательные платьица-блузочки-туфельки-сапожки, которыми свою принцессу баловал Марк, к тылу через три года приложились жигули. На ювелирные украшения был наложен запрет, в отличие от тряпок их нельзя было принести домой под видом «выброшенного» в универмаге, поэтому от Марика она их не принимала, а от мужа не брала, дабы не травмировать Марка, который очень на это обижался. Будучи отчаянной лакомкой, Эся получала большее удовольствие от яств, которыми регулярно потчевал её друг. Он не ленился перед каждой встречей добыть что-нибудь эдакого, был на связи с администраторами ресторанов, правильными колхозниками и барыгами, так что стол всегда ломился от вырезки, балычков, куриных рулетиков, угря, миноги, всяких ресторанных клопсов, которые оставалось только разогреть и вкуснейших пирожных из интуристовской «Латвии».

За столом он был также голоден, как и в постели, ибо в одиночестве есть ненавидел, а потому кушал или днём с Эсей, или вечером, у Алика, и тут и там с неизменным удовольствием. Он вообще жил с удовольствием и Эсю это завораживало. В восемьдесят четвёртом, так и не перестав восторгаться Мариком, она заметила, что её тошнит от мужа.

Тошнило в абсолютно прямом смысле слова,  как с утра видела, так в уборную и неслась. Поняв сигнал организма, как руководство к действию, она решила-таки серьёзно с ним поговорить и расстаться в пользу Марка, но как-то приступ рвоты случился в воскресенье, когда в гостях была свекровь.

Услышав немелодичное туалетное кряканье, свекровь едва дождалась выхода Эси из ванной, кинулась туда, вглядываясь в унитазное чрево, после чего, так ничего в чистом сосуде не узрев, вышла и торжественно провозгласила: «Мазлтов!». Она расцеловала опешившую невестку, отрывисто и прослезенно чмокнула сыновью макушку, торчавшую из кресла («утренняя почта» — это святое!) и, метнувшись к телефону, спешно набрала номер Эсиных родителей.

Пять минут спустя, наохавшись, они оживленно обсуждали врача, санаторий для сохранения, пол и даже имя их будущего внука. Муж, отвернувшись от телевизора, в изумлении переводил взгляд с тараторящей мамы на оторопевшую супругу. Видя, что жена и сама ничего не понимает, хотел было вернуться к просмотру, но передача уже кончилась, а Эся расплакалась.

Она не понимала, что происходит,  возможно ли это, что с этим делать и как рассказать об этом Марку. Так ничего и не придумав, она решила с Марком расстаться. В том, что ребёнок мужнин, Эся не сомневалось — в её правильной жизни иначе быть просто не могло. Марк получил скорбное известие по телефону. В понедельник, день их предполагаемой встречи она позвонила не в дверь, а по телефону, говорила сбивчиво и приглушенно – в смежном кабинете коллеги праздновали именины начальницы. Это было громом среди ясного неба, Марк так и не понял, чем он провинился и что это за обстоятельства, на изменение которых ссылалась любимая. Он хотел увидеть её, хотел объясниться, хотел перевернуть мир и разрушить стоящие между ними препятствия.

«Голубка моя, что укрылась

среди скал, за горным уступом!

Дай мне тебя увидеть,

дай услышать твой голос:

голос твой нежен

и сладостен вид».

Зная, где работает и живёт любимая, Марку не стоило бы большого труда подкараулить её у выхода, да в конце концов просто позвонить на давно заученный рабочий номер. Но сложный замес оскорблённого достоинства и заботы об Эстэр, заставил мужчину принять решение обходить возможные места встреч десятой дорогой. Со временем он для себя решил, что променяла его девочка на стабильность, ведь то, что директоров комиссионок регулярно сажали – было общеизвестно. Да и своим рижско-интеллигентским происхождением, молодой муж явно Марика превосходил.

К тому же, Марк никогда не скрывал намерений при первой же возможности уехать в Израиль, а Эсю такой исход абсолютно не привлекал. Брат тестя уже много лет проживал в Америке, там же неплохо пристроилась сестра её мамы и Эся, периодически беря уроки английского, мечтала о сытной штатовской жизни, в которой нет войн с арабами и жары. К тому же заморские тряпки качественно превосходили израильские, это она отлично знала по посылкам. Конечно довод смешной, но как зарисовка к безопасному благополучию вполне сходил. В общем, стабильность, Америка, достойная мужнина родня и налаженная жизнь говорили против Марка. Решив, что так тому и быть, он встречи с Эсей не искал.

Как-то очень удачно подвернулась Виктория, приёмщица из его комиссионки. Точнее она у него уже два года работала, но, не смотря на рост и стать кареглазая красавица польских кровей оставалась начальником не замечаема. Не раз она демонстрировала ему свой интерес, то коснётся невзначай, то после работы задержится, бери – не хочу. Марк до поры до времени и не хотел. Точнее, даже не думал об этом, в его жизни была лишь одна женщина. А тут как-то неожиданно сошлись, так себя дама в правильный момент предложила, что не смог Марк устоять, да и незачем было. В отличии от Эси, Виктория хотела принадлежать ему без остатка, женой стать, детей рожать и по её выражению «целовать ноги его матери». Но, как ни странно, Марка её готовность только раздражала и чем сильнее она старалась занять место его женщины, тем яснее он понимал, что место-то не вакантно. Однако, на тот момент его устраивали необременительные и регулярные отношения и Марк давал им обоим шанс, надеясь, что со временем выбьет клин клином. В какой-то момент Эся перестала его тянуть и он знал — это значит, что она перестала о нём думать.

Эсе и вправду было не до того. Беременность не доставляла особых хлопот, но здорово озадачила её родственников. Ей, всегда двадцатипятилетней, тут же припомнили её фактические тридцать шесть, врач схватился за голову – старородящая! Гевалт разнесся по близкой и дальней родне, причем каждая посвящённая родственница считала делом чести дать несколько советов, рекомендаций и рассказать, как это было у неё, у её подруги и у соседской кошки.

Не сильно беря это в голову, оставив болтовню маме и свекрови, а работу – коллегам, Эся получала удовольствие от разворачивающегося вокруг неё карнавала. Санаторий в Дзинтари, где «сохраняли» жёны самых больших начальников, изумительные французские платья для беременных, моментальное исполнение любых капризов – иногда она просто просыпалась с мыслью о том, чего бы захотеть сегодня.

К виновнику события – ребёнку, чудом поселившемуся в её утробе, Эся относилась как к временному жильцу. За предшествующие годы она абсолютно приняла мысль о своём бесплодии и всю беременность не знала, как относиться к новому состоянию. Где-то, в глубине души, она боялась не доносить, говорил же врач о возможных опасностях, и старалась к мысли о ребёнке не привыкать, чтобы потом не расстроиться. А главное, эта непонятно как проросшая яйцеклетка разлучила её с любимым человеком.

Поначалу Эся искренне и каждодневно скучала по Марку, корила себя и за сам роман и за то, как неловко его закончила, потом за ежедневными хлопотами по самоублажению она как-то успокоилась, смирилась. Ровно через семь месяцев после их последнего разговора Эся родила… маленького Марика. Абсолютно точная, хоть и здорово уменьшенная копия любовника смотрела на неё из пенящейся кружевом итальянской колыбельки. Удивительно, но сходство видела только она, а счастливые бабушки наперебой подмечали родовые черты, и всякий раз свекровь преуспевала в этом куда больше Эсиной мамы.

Следующие полгода прошли как во сне, кормёжки – распашонки – бессонные ночи не располагали к душевным исканиям. А потом стало остро не хватать его, Марка. Каждый взгляд на маленького Даника отсылал Эсю к возлюбленному. Гуляя с малышом она искала его взглядом, надеясь и боясь, что именно сегодня Марк решит сократить путь и пройдёт через Кировский парк. Что ему сказать она тогда ещё не знала, но предполагала, что правильные слова подберутся сами. В глубине души она надеялась, что заглянув в коляску  Марк сам найдёт слова и всем подходящий выход из этой мучительной ситуации. Эся осунулась и подурнела, она тосковала.

В своей постели ночами

я искала любимого.

Искала – найти не могла.

  «Встану, обойду город,

на улицах и площадях

любимого поищу!»

«»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»»

Полгода спустя они столкнулись нос к носу недалеко от того места, где познакомились. Всё случилось совсем не так, как мечталось долгими бессонными ночами Эсе: она не очень хорошо выглядела, Данька в соплях, коляска скрипела, видно пружины зимой заржавели. Всё произошло на бегу – она везла сына к врачу. Марк увидел её в последний момент, когда она с сыновьим экипажем выходила из парка, а он со своим неизменным дипломатом туда заскакивал.  Свернуть было поздно, сделать вид, что не узнал – глупо.

Много лет спустя он думал о том, как же угораздило его войти именно в эту калитку Кирчика, сколько их в парке! Да, видно, судьба. Эстэр была не одна, а с соперником, противостоять которому Марк был не в силах. Пухлощекий младенец с нездоровым румянцем нахально выдувал носом жёлтый пузырь и недовольно кряхтел. Всем своим видом он показывал  неудовольствие происходившим – коляска стояла, мама суетилась, заглядывала дяде в глаза, кивала на него, Даню, даже норовила вытащить и сунуть дяде в руки. От такого панибратства Даник заревел, пузырь лопнул и сопли потекли в рот.

Картина «Мадонна с младенцем встречает суженого» не получилась. Марк даже и не разглядывал малыша особенно. Что ему было искать в чужой коляске? Зато многое прояснилось. У Эси с мужем всё хорошо, вот — наследником обзавелись. Может когда границы откроют – уедут они в свою Америку.

Всё хорошо, всё так, как должно быть – правильно и прилично. Он со своими матримониальными амбициями и израильскими перспективами Эсе явно не был нужен. Ему не хотелось верить в то, что она изначально врала ему про то, что разведётся, но по всему выходило именно так. Да и какая теперь разница, даже хорошо, что всё так вышло. Марк впервые подумал о том, что мама бы Эсю наверно приняла, для неё сыновье благополучие всегда было на первом месте, а вот отец перевернулся бы в Святой земле, узнав, что первенец эгоистично разрушил чужую еврейскую семью.

Всё стало на свои места. Эстэр навсегда ушла из жизни Марка и также навсегда осталась в его сердце. Место не сбывшейся мечты заняла мечта несбыточная, в том 84-ом году об отъезде в Израиль не могло быть и речи. Тем не менее, Марк знал, верил и чувствовал всем своим существом, что рано или поздно он там будет. Желательно, конечно, раньше – очень хотелось застать в живых маму и никогда ранее не виданную тётю Дору, обе старушки в последнее время хворали.

Отношения с Викторией начинали всё больше обязывать и, вполне достойно её обеспечив, Марк сослал с глаз долой, завмагом в гастроном на Карла Маркса, после чего их встречи постепенно сошли на нет. Она искренне любила его, но в мечту не вписывалась, Марк не мог обмануть надежду о хорошей еврейской девочке. После  «Песни Песней» которая так разбередила его душу, эта мечта из маминого напутствия стала для него целью жизни. Израиль и еврейская жена. А если Бог даст, то и дети. Ну да, пятый десяток разменян и объективно Марк понимал, что изрядно помятый жизнью эмигрант вряд ли прельстит гордую иерусалимскую дщерь, поэтому у него был свой план.

Израильская лира шаталась и слабела, Марк регулярно следивший за новостями из Израиля знал об этом не хуже тамошних экономистов. Информационным источником становилось всё: письма родных, знакомых и малознакомых, с которыми Марк наладил почтовый контакт, русскоязычные израильские газеты, которые нет-нет, да и просачивались под железный занавес, американская “The Jewish Press”, которая была намного информативней газет на русском, хоть и читалась медленно – со словарём. Иногда выручали «вражьи» радиоголоса, отфильтровав политическую подоплёку Марк получал немало полезной информации, он называл это «Ловить фаршированную рыбу в мутной воде».

Итак, израильской лире Марк не доверял, да и где её было достать. А вот доллары и марки в Риге были вполне доставаемы, и для осуществления Плана вполне годились. План был простой, как мычание. Квартира, желательно в Хайфе, рядом со своими.  Машина, желательно Субару, японцы самые надёжные, ну не Суситу же израильскую брать. Счёт в банке, желательно Апоалим, единственном, название которого он знал. Вот на этих трёх китах Марк и собирался строить своё израильское семейное счастье.

Очень удачно подвернулся Алик, озадаченный схожей проблемой заработка. В отличии от Марка, Алик старался не на Израиль, а на вечно недовольную и неуёмно прожорливую жену. Глядя на их с Ингой брак, Марик радовался, что столь благоразумно расстался с Викторией, а то также мог влипнуть. По секрету Алик не раз говорил другу, что тоже мечтает уехать в Израиль, но понимает, что Инга его никогда не отпустит, да и что с таким-то самоваром в Тулу, вот бы только Светланку под мышку – и айда!

Марку казалось, что он всё это где-то слышал, даже не текст, а интонации. Вроде человек делится заветной мечтой, а вроде и сам в неё не верит. Глупо, как может сбыться мечта в которую не веришь?! В очередной приступ Алькиной откровенности Марк понял, где он что-то подобное слышал. Точно также Эся говорила о своём намерении развестись с мужем, с такой же убеждённостью в голосе и такой же внутренней неуверенностью. Поняв это, Марк почувствовал, что ничего-то у друга не выйдет, или не уедет, или уедет без дочки и в любом из этих случаев его мечта не сбудется, а значит счастливым он не будет. Но Марк не стал удручать друга своими соображениями на этот счёт, да и кто знает, может повезёт и он, Марк будет рад ошибиться.

Между тем, лира, которой Марк предрекал скорую кончину, гавкнулась-таки в 85-ом году. Мама с сестрой не могли нарадоваться на Маричка, за последние два года он их в каждом письме уговаривал взять ипотеку и купить квартиру. Взяли, купили, и теперь, когда лира пала и её сменил шекель, большую часть ссуды им скостили. Мама каждый день на скамейке хвасталась соседским старушкам, какой умница её сын, недаром ещё в детстве мудрый рэб Аарон называл его «кляйне хухем». Это ему сестра в письмах рассказывала.

К тому времени у Марка в кубышке хранилась приличная сумма, но он всё копил. Копил не только деньги, но и знания и друзей. Будучи немолодым человеком он боялся оказаться в незнакомой обстановке и старался получить максимум знаний об Израиле, его традициях, культуре, природе. С каждым годом доступнее становились израильские газеты и религиозные книги на русском. Он больше не боялся брать в руки святые книги, понимал их правда не очень, лишь недавно алфавит освоил. Но больше не считал он себя предателем, недостойным древней мудрости. В Израиле хотелось иметь друзей, но, кто знает, удастся ли там свести новые знакомства? Встречая типичного еврея, Марк осторожно знакомился и выпытывал, не собирается ли тот в Израиль, и если да – в каком городе живёт его родня. Некоторые новые знакомые смотрели на него косо, подозревая в стукачестве, очень уж жаден был Марк до информации. Но большинство людей воспринимали его интерес адекватно, и даже с радостью подхватывали разговор. Горбачёв сулил свободу, в воздухе пахло скорым отъездом,  тема Израиля была актуальной для многих. Для затравки таких разговоров вполне годился придуманный Марком идентификационный пароль: «Вы Сегаля знаете?»

Мириам Залманович

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Вам также может быть интересно...

Макс Купер: Сказание о Мас Ахнасе и евоном пакиде-балде (продолжение)

Читать далее →